Убийство Сталина и Берия - Страница 190


К оглавлению

190

Итак, пыток перенести не привелось ни автору «Архипелага ГУЛАГ» Солженицыну, ни его соседям по тюрьме в Москве, ни мне с товарищами в подвале контрразведки 5-й ударной армии на территории Германии. И в то же время у меня нет оснований утверждать, что мое следствие шло гладко и без неприятностей. Уже первый допрос следователь начал с мата и угроз. Я отказался говорить в таком «ключе» и, несмотря на усилившийся крик, устоял. Меня отправили вниз, я был уверен – на избиение, но привели «домой», то есть в ту же камеру. Два дня не вызывали, потом вызвали снова, все началось на тех же нотах, и результат был тот же. Следователь позвонил по телефону, пришел майор, как потом оказалось, начальник отдела. Посмотрев на меня сухими, недобрыми глазами и выслушав претензии и жалобы следователя, он спросил: «Почему не даете старшему лейтенанту возможности работать? Почему отказываетесь давать показания? Ведь все равно мы знаем, кто вы такой, и все, что нам еще нужно, узнаем. Не от вас, так другими путями».

Я объяснил, что не отказываюсь от показаний и готов давать их, но протестую против оскорблений и угроз. Честно говоря, я ожидал, что майор бросит мне: «А чего еще ты, сволочь, заслуживаешь? Ждешь, что с тобой тут нянчиться будут?» Но он еще раз сухо взглянул на меня и сделал какой-то знак следователю. Тот ткнул рукой под стол – нажал кнопку вызова конвоира. Тут же открылась дверь, и меня увели.

Опять не вызывали несколько дней, а когда вызвали, привели в другой кабинет и меня встретил другой человек с капитанскими погонами. Предложил сесть на «позорную табуретку» – так мы называли привинченную табуретку у входа, на которую усаживают подследственного во время допроса, потом сказал:

– Я капитан Галицкий, ваш следователь, надеюсь, что мы с вами сработаемся. Это не только в моих, но и в ваших интересах.

И далее повел свое следствие в формах, вполне приемлемых. Я стал давать показания, тем более что с первого же дня нашего общения капитан усадил меня за отдельный столик, дал чистые листы бумаги и предложил писать так называемые «собственноручные показания». Лишь потом, когда показания он стал переводить на язык следственных протоколов, я понял, что этот человек «мягко стелет, да жестко спать». Галицкий умело поворачивал мои признания в сторону, нужную емуи отягчавшую мое положение. Но делал это в форме, которая, тем не менее, не вызывала у меня чувства ущемленной справедливости, так как все-таки ведь я был действительно преступник, что уж там говорить. Но беседовал капитан со мной на человеческом языке, стараясь добираться только до фактической сути событий, не пытался давать фактам и действиям собственной эмоционально окрашенной оценки. Иногда, желая, очевидно, дать мне, да и себе тоже, возможность отдохнуть, Галицкий заводил и разговоры общего характера. Во время одного я спросил, почему не слышу от него никаких ругательных и оскорбительных оценок моего поведения во время войны, моей измены и службы у немцев. Он ответил:

– Это не входит в круг моих обязанностей. Мое дело – добыть от вас сведения фактического характера, максимально точные и подтвержденные. А как я сам отношусь ко всему вашему поведению – это мое личное дело, к следствию не касающееся. Конечно, вы понимаете, одобрять ваше поведение и восхищаться им у меня оснований нет, но, повторяю, это к следствию не относится…

Время пребывания в следственных подвалах растянулось на четыре месяца из-за продления следствия. Я боролся изо всех своих силенок, сопротивлялся усилиям следователей «намотать» мне как можно больше. Так как я скупо рассказывал о себе, а других материалов у следствия было мало, то следователи и старались, по обычаям того времени, приписать мне такие действия и навалить на меня такие грехи, которые я не совершал. В спорах и возне вокруг не подписываемых протоколов мне удалось скрыть целый год службы у немцев, вся моя «эпопея» у Гиля в его дружине осталась неизвестной. Не могу сказать, какое имело бы последствие в то время разоблачение еще и этого этапа моей «деятельности», изменило бы оно ход дела или все осталось бы в том же виде. Тут можно предполагать в равной степени и то и другое. Тем не менее, весь свой лагерный срок до Указа об амнистии в сентябре 1955 г. я прожил в постоянном, страхе, что этот мой обман вскроется и меня потащат к новой ответственности».


Как видите, НКВД не применяло пыток даже в делах совершенно определенных негодяев, но если эти негодяи в ходе следствия не выдавали и не сажали в тюрьму своих товарищей, как это сделал Солженицын, то у них впоследствии не было необходимости клеветать и утверждать, что их пытали.

Значит ли это, что в НКВД и МГБ не пытали подследственных ни при каких случаях и никогда? Нет, конечно, все зависело от обстоятельств. Представьте, что ваш полк окружен противником минными полями, вы берете пленного, а он, зная, проход в этих полях, молчит. Вы что же, будете смотреть на него, как на чудо морское, а полк пошлете на эти минные поля на гибель? В этом случае вы моральный урод и предатель.

Так было и в НКВД, и в МГБ. Если велика была угроза стране, а не следователям, от задержки в получении истины, то наверняка пытали, а если спешка не требовалась, то подследственных не трогали, как не тронули даже обнаглевшего Самутина.

А на дело Абакумова, видимо, смотрели всерьез. Ведь МГБ – это достаточно хорошо вооруженная организация, кроме того, защищенная законами и документами. Кто не подчинится человеку, предъявившему удостоверение сотрудника МГБ? Поэтому вскрыть заговор в МГБ требовалось как можно быстрее.

190